Л. Толстой в Севастополе

В 1928 году «две России», советская и беженская, как и весь читающий мир, отмечали столетие со дня рождения великого русского писателя Льва Николаевича Толстого. После его смерти прошло всего восемнадцать лет, но в них вместилась февральско-октябрьская революция, вскормленная в том числе и толстовскими идеями; невиданный со времён первохристиан богоборческий террор, достигший ужасающих размеров после убийства святой Царской Семьи; отказ от утопии мировой революции и постепенный возврат к традиционным принципам российской государственности. Празднование 100-летнего юбилея Л.Н. Толстого – крупная веха для осмысления исторического пути России. Тем более, что размаху торжеств соответствовал масштаб личности юбиляра: ведь Толстого даже называли «вторым царём» в России. Настало время посмотреть на первые «плоды просвещения» по-толстовски для страны и народа, что и сделала русская зарубежная мысль.
Минул ещё почти век. Ныне, в преддверии 200-летнего юбилея, можно видеть, как прошли или не прошли проверку временем оценки личности, учения и творчества Льва Толстого столетней давности. А современной России предстоит решить, кого выбрать из двух: Варавву или Иисуса, Помазанника Божьего или Толстого? Царю – царствовать, писателю – писательствовать.
АНДРЕЙ ХВАЛИН
+
ЗАЩИТА СЕВАСТОПОЛЯ.
Император Александр II, познакомившись с произведениями Л. Толстого, повелел беречь талантливого писателя.

В последней книжке «Голоса Минувшего» («Голос минувшего на чужой стороне» (Париж). № 2. 1926 г. – А.Х.) напечатан дневник Л. Толстого за 1855 г., тяжёлый год Севастополя. Толстой был не только свидетелем, но и участником героической зашиты крепости. В этом году им были написаны знаменитые рассказы «Севастополь в декабре 1854 г., в мае и августе 1855 г.». Таким образом, дневник за этот период приобретает особый интерес.

Но если читатель ожидает от дневника описания отдельных эпизодов обороны Севастополя, то его ждёт разочарование: о севастопольской осаде здесь только мимолётные, мало значащие заметки. Очевидно, всё, что за это время было подмечено зорким художническим оком Толстого, что было им пережито и перечувствовано в связи с Севастополем, целиком отразилось в рассказах. Там читатель найдёт образы защитников Севастополя, там перед ним откроются «ужасные и грустные, великие и забавные, но изумительные, возвышающие душу зрелища», там почувствует он войну «в настоящем её выражении – в крови, в страданиях, в смерти». В дневниках Толстой сосредоточен почти исключительно на себе, на своём внутреннем мире, на своих поступках.

На первый взгляд может даже показаться странным такое исключительное внимание к себе на фоне севастопольской эпопеи. Но Л. Толстой переживал тогда глубочайшую душевную драму, разлад между высокими стремлениями и своим повседневным поведением, жестокую нравственную борьбу с её постоянными подъёмами и падениями. Поэтому страницы своего дневника он оставлял только для самого интимного, о чём обычно говорится только с самим собой или разве с наиболее близкими друзьями.

Пробегая эти записи, где Толстой так бесстрашно обнажает и так беспощадно казнит себя, как-то особенно жутко чувствуешь, что великие люди, действительно, порою бывают «меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней». Впрочем, их грехи и падения часто источник высоких чувств и благороднейших дел.

Видное место в исповедях Толстого за 1855 г. занимают рассказы о его картёжной страсти. Он борется с нею, как и в предшествующие годы, но победителем не выходит: она всегда оказывается сильнее его воли. «Два дня и две ночи играл в штосс. Результат понятный – проигрыш всего яснополянского дома», — записывает он 28 января. Он «себе до того гадок, что желал бы забыть про свое существование», однако, это не мешает ему через несколько дней не только проиграть всё, что у него было, но ещё сделать проигрыш на слово.

Часто Толстой или хочет испытать счастья в последний раз, или даёт зарок больше не играть, а вслед за этим снова играет и большею частью несчастливо. С детской наивностью и трогательным простодушием он старательно занимается сложнейшими вычислениями, составляет замысловатые математические формулы для игры, ищет если не верных, то вероятных правил, играет для этого целыми днями в банк сам с собой, хотя и находит подобное занятие «глупым и ужасным».

Очевидно, непосредственными личными впечатлениями навеяна была та сцена карточной игры, которая с такою яркостью набросана в рассказе «Севастополь в августе 1855 г.». Но в этом же рассказе читатель найдёт и психологическую оценку картёжной страсти во время войны: «Опустим скорее завесу над этой глубоко грустной сценой. Завтра, нынче же, может быть, каждый из этих людей весело и гордо пойдёт навстречу смерти и умрёт твёрдо и спокойно, но одна отрада жизни в тех, ужасающих самое холодное воображение, условиях отсутствия всего человеческого и безнадежности выхода из них, одна отрада есть забвение, уничтожение сознания. На дне души каждого лежит та благородная искра, которая делает из него героя; но искра эта устаёт гореть ярко – придёт роковая минута, она вспыхнет пламенем и осветит великие дела».

Литературные занятия Толстого в этом году шли с большими перебоями. Дневники пестрят записями: «Лень, лень, лень!» Но все-таки он продолжал работать над «Юностью», написал «Севастополь», закончил «Рубку леса» (в дневнике «Записки юнкера»).

Л. Толстой в Севастополе
Орудие Михайловской крепости – одного из форпостов обороны Севастополя в Крымскую войну. Фото Андрея Хвалина.

Любопытно, что работа его стала особенно напряжённой в те дни, когда он очутился на знаменитом 4-м бастионе, этом героическом, «страшном, действительно ужасном месте», которое так изумительно изображено в рассказе «Севастополь в декабре 1854 г.». На 4-м бастионе Толстой духовно словно переродился: «Я пишу довольно много», — читаем под 13-м апреля. «Нынче окончил Севастополь днём и ночью (т. е. «Севастополь в декабре 1854 г.») и немного написал Юности. Постоянная прелесть опасности, наблюдения над солдатами, с которыми живу, моряками и самым образом войны так приятны, что мне не хочется уходить отсюда, тем более что хотелось бы быть при штурме, ежели он будет».

И здесь, на этом бастионе смерти, Толстой обращается к Богу с знаменательной молитвой: «Тот же 4-ый бастион, на котором мне превосходно», — записывает он 14-го апреля. — «Боже! благодарю Тебя за Твое постоянное покровительство мне. Как верно ведёшь Ты меня к добру! И каким бы я был ничтожным созданием, ежели бы Ты оставил меня. Не остави меня, Боже! Напутствуй мне, и не для удовлетворения моих ничтожных стремлений, а для вечной и великой, неведомой, но сознаваемой мною цели бытия».

15 мая Толстому пришлось расстаться с 4-м бастионом: в этот день он был назначен командиром горного взвода и перешёл на Бельбек, в 20 верстах от Севастополя. Это было сделано по желанию Императора Александра II, который, познакомившись с произведениями Л. Толстого, повелел беречь талантливого писателя.

В этом же году у Толстого впервые является мысль о создании новой религии: «Нынче я причащался», — читаем в записи 25 марта. «Вчера разговор о божестве и вере навёл меня на великую, громадную мысль, осуществление которой я чувствую способным себя посвятить жизнь. Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение, я понимаю, могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать эту мысль следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут её в исполнение. Действовать сознательно к соединению людей с религией – вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечёт меня».

Очевидно, тут, под Севастополем, зародился у Толстого план, который бросил его впоследствии в объятия примитивного рационализма. Но пока он ещё верил и молился. Вот чудесная по своей поэтической прелести и выразительности запись 25 августа: «Сейчас глядел на небо. Славная ночь! Боже, помилуй меня! Я дурен. Дай мне быть хорошим и счастливым. Господи, помилуй! Звёзды на небе. В Севастополе бомбардировка, в лагере музыка. Добра никакого не сделал, напротив, обыграл Корсакова».

Порою Толстого угнетала мысль, что «время молодости, мечты, мысли – всё пропадает, не оставляя следа» и что он «не живёт, а проживает век». Но, к счастью, мало-помалу у него начинало укрепляться убеждение, что он создан для литературной карьеры, и это его успокаивало. «Назначение моё, — записал он 18 марта, — сколько мог я понять из десятилетнего опыта, не есть практическая деятельность…» Он стремится «быть, чем есть: по способностям – литератором; по рождению – аристократом».

Когда получилось известие, что цензура изуродовала его севастопольский рассказ, он с полным сознанием своего достоинства и своего назначения записал: «Я, кажется, сильно на примете у синих (т. е. политических жандармов). Желаю, впрочем, чтобы всегда Россия имела таких нравственных писателей; но сладеньким уж я никак не могу быть и тоже писать из пустого в порожнее без мысли и, главное, без цели. Несмотря на первую минуту злобы, в которую я обещался не брать пера в руки, все-таки единственное, главное и преобладающее над всеми другими наклонностями и занятиями, должна быть литература... Моя цель – литературная слава, добро, которое я могу сделать своими сочинениями».

Дневник 1855 года кончается записью 21 ноября: «Я в Петербурге у Тургенева…». Как известно, Толстой был прислан в Петербург курьером и уже в армию больше не возвращался. В «Исповеди» он рассказывает: «27 лет я приехал после войны в Петербург курьером и сошёлся с писателями. Меня приняли, как своего». Это было вполне естественно. Произведения Толстого привлекали уже к себе внимание, а севастопольские рассказы вызвали неописуемый восторг. Тургенев сообщал Панаеву, что он плакал во время чтения и кричал ура и что «фурор – всеобщий». А сам Толстой ещё в Севастополе 28 июня записал: «Я, кажется, начинаю приобретать репутацию в Петербурге. Севастополь в декабре Государь приказал перевести по-французски».

Толстой вошёл в кружок «Современника», около которого собрался в то время весь цвет нашей литературы. А литература наша переживала тогда пору необычайного расцвета. Вспомним, что с 1850 по 1856 г. появились, между прочим, такие произведения, как «Дневник лишнего человека», «Месяц в деревне», «Затишье», «Рудин» Тургенева, «Свои люди сочтёмся», «Бедность не порок», «Не так живи, как хочется» Островского, «Проселочные дороги», «Рыбаки», «Переселенцы» Григоровича, подготовлялся «Обломов» Гончарова и мн. др. Литература жила кипучей и многозначительной жизнью.

Для Толстого начиналась новая эпоха в его биографии. С нетерпением будет ждать русский читатель появления следующей книги «Голоса Минувшего» с продолжением дневников великого писателя. Французский читатель их уже знает в переводе, появившемся в прошлом году.

Н. Кульман.

«Возрождение» (Париж). № 706, 9 мая 1927 года.