Чудный Киев

«ПАРИЖСКАЯ ТЕТРАДЬ» получена из Франции вместе с другими историческими артефактами русского рассеяния, возникшего в мире после революции 1917 года. Она собиралась на протяжении многих лет одним русским эмигрантом и представляет собой сборник вырезок из русскоязычных газет и журналов, издаваемых во Франции. Они посвящены осмыслению остросовременной для нынешней России темы: как стало возможным свержение монархии и революция? Также в статьях речь идёт о судьбах Царской Семьи, других членов Династии Романовых, об исторических принципах российской государственности. Газетные вырезки и журнальные публикации читались с превеликим вниманием: они испещрены подчёркиванием красным и синим карандашами. В том, что прославление святых Царских мучеников, в конце концов, состоялось всей полнотой Русской Православной Церкви, есть вклад авторов статей из ПАРИЖСКОЙ ТЕТРАДИ и её составителя. Благодарю их и помню.
Монархический Париж является неотъемлемой частью Русского мира. Он тесно связан с нашей родиной и питается её живительными силами, выражаемыми понятием Святая Русь. Ныне Россию и Францию, помимо прочего, объединяет молитва Царственным страстотерпцам. Поэтому у франко-российского союза есть будущее.
 АНДРЕЙ ХВАЛИН.
Публикации первого тома ПАРИЖСКОЙ ТЕТРАДИ: http://archive-khvalin.ru/category/imperskij-arxiv/parigskaya-tetrad/.
Публикации второго тома ПАРИЖСКОЙ ТЕТРАДИ-2: http://archive-khvalin.ru/category/imperskij-arxiv/parizhskaya-tetrad-2/.
Публикации третьего тома ПАРИЖСКОЙ ТЕТРАДИ-3: http://archive-khvalin.ru/category/imperskij-arxiv/parizhskaya-tetrad-3/.
Публикации четвёртого тома ПАРИЖСКОЙ ТЕТРАДИ-4: https://archive-khvalin.ru/category/imperskij-arxiv/parizhskaya-tetrad-4/
+
СЧАСТЛИВАЯ ПОЛОСА
«Возвращались весёлые, пьяные от днепровского воздуха и усталые…».

Под старость очень приятно вспоминать те места, где когда-то ты был счастлив, где жизнь радовала и сверкала всеми огнями, где тебе во всём везло и всё широко улыбалось…

У меня такая «счастливая полоса» протекла в чудесном, солнечном Киеве.

Всё тогда, как будто нарочно, соединилось, чтобы создать впечатление безоблачного личного счастья:

— Хорошее здоровье, чудесная, дружная семья. Любимое дело. Успех и чёртова пропасть денег.

Были, конечно, и неприятности, но какие же это неприятности?

— Аппендицит у ребенка и очень трудная женская гимназия с латинским языком.

Были и «мучительные сомненья»:

— Где купить хутор: на Днепре или на Дону? На Днепре было ближе и сподручнее, а на Дону лучше ловилась рыба…

Но, кажется, всего больше тогда сокрушала гимназия… Бывало, придёт дочка с уроков усталая, кислая, и сейчас же папа начинает ворчать на маму:

— Нечего сказать, хорошую жизнь устроили ребенку: французская учительница ходит, немка ходит, англичанка ходит, музыка ходит, и чёрт принёс ещё репетитора по тригонометрии! Очень нужна ей тригонометрия!..

А дочка пользуется отцовской воркотнёй по-своему:

— Папочка, покатай меня на саночках!

— Хорошо, но с условием, что ты очень тепло оденешься…

— Согласна.

И вот мы на Крещатике и ладимся со знакомым бородатым лихачом Ильёй Ивановичем: широкая голубая сетка, медвежья полость и чудесный вороной рысак.

— Прокатите-ка нас, Илья Иванович, да получше!..

— Па-жал-те!..

Но только что мы начинаем усаживаться, как к саням подходит незнакомая дама и начинает меня «изобличать»:

— Хорошенькое дело! Все газеты пишут про голодающий год, а г. Яблоновский катает на рысаках свою дочку!

В провинции это принято. Между редакцией и улицей нет никакого порога, и всегда можно ждать прямого «обличения». Но я сопротивляюсь:

— Вы, конечно, правы, мадам Цвибак… Но я человек грешный, очень грешный, люблю хорошие сани… Уж не взыщите!

— А вы откуда знаете, что я мадам Цвибак?

— Помилуйте, кто же вас не знает!

Я, действительно, знаю, что даму зовут Цвибак, и что у неё имеется паршивенькая фабрика уксуса. Знаю по вывеске над этой смешной фабрикой: «Вход в уксус». Весь город хохотал над этой вывеской.

Но Илья Иванович уже оборвал наш разговор. Уже цокают по рыхлому рыжему снегу Крещатика подковы вороного и слышны высокие окрики лихого кучера:

— Па-ди!.. Па-берегись!

Вот промелькнул чудесный Царский сад (воистину – царский!), вот начался спуск к Днепру, вот в стороне мелькнула Аскольдова могила, а вот и длинный цепной мост… Щиплет за уши лёгкий морозец, тихо падает пушистый снежок и громко и быстро цокают копыта…

Чудный Киев
Вид на Киев с обрыва Царского сада. Дореволюционная открытка. https://auction.conros.ru/img/1021/6144.jpg

— Можно пускать?

— После мостов, Илья Иваныч!

До самого Броварского леса мы летим во весь широкий мах рысака… Снег здесь чистый, девственный, как в «первый день творенья», сосновый столетний бор стоит в серебряном уборе, и на опушках, как кровавые пятна на белой скатерти, шумят и дерутся снегири.

Захватывает дух от быстрой езды, становится свежей на морозе. Но душа требует всё большей и большей быстроты.

— А ну-ка, Илья Иваныч !..

Проходит целый час, а мы всё летим.

— Ты не озябла, дочка?

— Нет. Но я проголодалась… Теперь бы хорошо к моему любимому «Жоржу» шоколаду напиться с пирожными…

— А как же «голодающий год»?

— Ничего не значит…

— А что мы скажем маме, что перед самым обедом ты набросилась на сладкое?

— Как-нибудь выкрутимся… Знаешь, папа, кутить так кутить!..

В Киеве меня всегда чуть ли не до слёз трогала несказанная красота природы. Мягкая, снежная зима, звёздные ночи, серебряный иней на деревьях, а на улицах целые траншеи из белого нежного снега. А потом дружная, радостная весна и жаркое, золотое лето с грозами и ливнями. Даже первые заморозки, когда синий-синий Днепр катит в серебряных берегах свои быстрые воды, имели свою неизреченную прелесть… А колокола Софийского собора! Где ещё можно услышать такую сказочную мощь бесподобного бархатного баса? Особенно в морозный зимний день, когда матовыми серебряными столбами высоко поднимается к небу дым из труб.

Редакция у нас была дружная, без обычной «склочности», без ссор, без подножек, без подхалимства: издатели были люди широкие, благодушные, тароватые. Они искренне любили газету, и жизнь текла точно по маслу. Все мы были тогда большие радикалы, были среди нас и эсдеки (Алеша Свидерский), но эсдеки «со свернутым знаменем», которое больше смешило, чем огорчало и злило. Дело своё, как я теперь понимаю, мы вели толково и честно, и имели в обществе огромное влиянием и большой авторитет. Нас слушались. Даже до курьёза.

Бывало, городские врачи звонят по телефону и просят:

— Напишите, пожалуйста, чтобы публика не пила сырой воды: городу грозит холера.

— Но почему вы сами не напишете? Кому же об этом и писать, как не докторам?

— Да кто нас послушает? Совсем другое дело, если напишет газета.

Во главе киевской администрации стоял тогда «мужчина с большими усами и малыми способностями», как мы его называли. Он был не злой человек, но иногда ему попадала вожжа под хвост, и тогда он любил «газетчика» посадить.

Помню, однажды (и как раз за мою статью о смерти английского короля Эдуарда) он на две недели арестовал нашего ответственного редактора. Для меня это было несносно: у редактора было пять человек детей и строгая жена. Конечно, я поехал к «мужчине с большими усами» «проситься в тюрьму».

— Статья моя, написана за моей подписью, и я покорнейше прошу вас посадить не редактора, а меня, как виновного.

Но «мужчина с большими усами» упёрся.

— Этого я не могу ни в каком случае.

— Но ведь это я писал?

— А сидеть будет редактор.

— Но я убедительнейше вас прошу, сделайте одолжение, Бога ради, посадите меня.

— Ни в коем случае…

— Могу я спросить, почему?

— Никаких объяснений.

— Но редактора посадили в полицейскую часть, и как раз в ту камеру, над дверью которой есть надпись: «камера для алкоголиков». Теперь его жена считает меня личным врагом.

— Пусть сидит, что делать…

К счастью, редактора выпустили через два дня, и с души моей сняли камень.

Я выше сказал, что в то время между редакцией и улицей не было никакого порога. И это было совершенно верно. Мне вспоминается, например, такой забавный случай. Как-то я получил в редакции телеграмму из Белой Церкви за подписью какого-то неизвестного мне частного поверенного. Телеграмма гласила:

«Сегодня, по выходе из синагоги, доктор Шварцман оскорбил меня действием. Прошу реагировать в печати. Ответ уплачен».

Я понятия не имел ни о докторе Шварцмане, ни об оскорблённом, и потому телеграфировал уклончиво:

«Надо было реагировать в синагоге».

Может быть, потому что мы были тогда молоды (в редакции не было ни одного человека старше 40 лет), а, может быть, просто потому что подобралась дружная компания, но мы часто устраивали, и зимой, и летом, редакционные прогулки. Чудесные прогулки, полные веселья и смеха, когда каждый хотел уйти от редакции, от политики, от умных разговоров и стать мальчишкой. Особенно это удавалось летом, когда на двух больших лодках мы уплывали вверх по Днепру на хутор «Наталку» варить уху.

Был среди нас великолепный повар-любитель (заведующий объявлениями в газете, Серёжа Казановский), который считался непревзойдённым мастером «ушиного дела».

Где-нибудь на песчаной золотистой отмели мы причаливали и, пока Серёжа священнодействовал, «дразнили лапацонов». Это была особая игра, которая нас до чёртиков смешила. «Лапацонами» называются мужики из Полесья, занятые сплавкой плотов по Днепру. Это народ угрюмый, нелюдимый, и игра состояла в том, чтобы их задеть и вызвать на брань. Мы становились у самой воды и кричали навстречу плотам бессмысленные звуки:

— А пара-мара, растара пала, драпапа ра-ра!

Это была совершенная бессмыслица, но мы старались кричать сердитыми, зверскими голосами, и «лапацоны» думали, что мы их ругаем. И тогда с плотов нёсся ответ… Но какой! «Лапацоны» недаром считаются великими мастерами сквернословия, и мы успевали их так разжечь, что на плотах поднималась своего рода артиллерийская канонада. Иногда мы даже раскрывали рты от неожиданности.

Это называлось у нас «принимать лапацонский душ», и теперь мне смешно даже вспомнить, что этому ребяческому развлечению предавались и наши «маститые» передовики, и почтенные фельетонисты, и «многоуважаемые» обозреватели… Самые серьёзные и даже хмурые люди не могли устоять против искушения «принять лапацонский душ». Игра продолжалась обыкновенно, пока Серёжа не возглашал:

— Уха готова! Прошу!

Но и сидя за ухой, мы ещё долго говорили и спорили на тему о том, кто на Руси ядрёнее всех ругается.

— Неужели у «лапацонов» могут быть соперники?

— И ещё какие! А черноморские боцманы, а арестантские кашевары, а строгие фельдфебеля в ротах?

— Нет, господа, оставьте бесполезные споры: пальма первенства давно отдана речной полиции на Волге. По крайней мере, нижегородский губернатор, сам большой любитель «выразиться» и, можно сказать, знаток, и тот не мог выдержать и приказывал запирать ставни на своей даче, когда мимо проезжал катер с речной полицией.

Домой с наших весёлых пикников мы возвращались уже поздно вечером, когда в бархатном небе высыпали крупные звёзды, а на Владимирской издали горел огромный электрический крест.

Возвращались весёлые, пьяные от днепровского воздуха и усталые от радостного, ребячьего смеха…

Александр Яблоновский[*].

«Возрождение» (Париж). № 3141, 7 января 1934 года.

Примечание:

[*] Яблоновский Александр Александрович (1870-1934) — русский писатель и редактор. Родился в Елисаветградском уезде Херсонской губернии. По окончании одесской гимназии поступил на юридический факультет Санкт-Петербургского университета, где и получил высшее образование. В 1893 г. дебютировал рассказом «Последыши» в журнале «Русское Богатство». Публиковался в «Сыне Отечества» и «Мире Божьем», где в 1901 г. была помещена имевшая большой успех повесть «Гимназисты». В 1903-1905 гг. вёл в журнале «Образование» раздел фельетона под общим заглавием «Родные картины»; с 1904 г. принимал участие в возродившемся «Сыне Отечества»; сотрудничал с журналом «Товарищ». В 1906 г. был приглашён редактировать московскую газету «Русское Слово».

В 1918 году жил в Киеве, публиковался как фельетонист в газетах «Утро», «Вечер» и «Киевская мысль». В январе 1919 года, во время петлюровской оккупации Киева, перебрался в Одессу, где в марте стал одним из учредителей и сотрудников газеты «Наше слово». Приехав в Ростов-на-Дону, стал сотрудничать с местными изданиями «Парус» и др. В марте 1920 года, во время эвакуации частей ВСЮР, был вывезен из Новороссийска в Египет.

Из Каира переехал в 1921 году в Берлин. Сотрудничал с берлинскими эмигрантскими изданиями («Руль» и др.) и с парижской газетой «Общее дело». В 1925 году из Берлина переехал в Париж. Публиковался в газетах «Возрождение» (Париж), «Сегодня» (Рига), «Эхо» (Ковно). На Первом съезде эмигрантских писателей (Белград, 1928) был избран председателем Совета Союза русских писателей и журналистов стран русского рассеяния.

Умер 3 июля 1934 года. Похоронен на кладбище в парижском пригороде Исси-ле-Мулино.