Русский азиат
«Как должен глядеть русский человек, — и на народ свой, и на семью русскую, и на Европу, и на хромого бочара, и на братьев славян»
По сообщениям СМИ, 25-го марта 2019 г. заместитель председателя демократической партии Казахстана «Ак жол» Казбек Иса предложил переименовать Петропавловск, Павлодар и Семипалатинск в честь казахстанских ханов и общественных деятелей.
В предлагаемом к переименованию Павлодаре («дар св. ап. Павла», город назван в честь рождения Великого князя-мученика Павла Александровича) прошли детство и юность великого русского поэта ХХ века Павла Васильева. О его жизни и творчестве, судьбе дома-музея в Павлодаре мы уже писали:
http://archive-khvalin.ru/chast-1/;
http://archive-khvalin.ru/ya-ne-otrekayus/;
http://archive-khvalin.ru/pismo-russkogo-pisatelya-o-russkom-poete-kazaxskomu-prezidentu/;
http://archive-khvalin.ru/muzej-soxranit-samostoyatelnost/
В акимате Павлодарской области заявили, что переименование Павлодара в Кенесары является личным мнением человека, и данный вопрос на повестке дня не стоит. В администрации добавили, что подобных инициатив не поступало.
Слава Богу, пока восторжествовало трезвомыслие. Но долго на трехножнике – кириллице, латинице и китайских иероглифах – не усидишь. Только «русские азиаты» и их потомки могут обеспечить молодому государственному образованию – республике Казахстан – стабильность, благоденствие и процветание.
+
Полыни сноп, степное юдо,
Полуказак, полукентавр,
В чьей песне бранный гром литавр,
Багдадский шелк и перлы грудой,
Васильев — омоль с Иртыша.
Он выбрал щуку и ерша
Себе в друзья, — на песню право,
Чтоб цвесть в поэзии купавой, —
Не с вами правнук Ермака!
Н. Клюев. «Клеветникам искусства»
При кардинальных общественно-социальных сдвигах бывает, что в жизни одного человека фокусируются усилия целых поколений предшественников. Избранные судьбой на роль первопроходцев, они испытывают гигантское давление со стороны двух миров. Обычно, указав путь, они погибают. Таково было предназначение и Павла Васильева.
Его творчество осмысливалось критикой поэтапно. Ярлыки «подкулачник», «певец реакционного казачества», «хулиган» наконец-то безвозвратно канули в прошлое. Им на смену с конца 50-х появились осторожные оговорки «первой Васильевской оттепели», длившейся вплоть до начала 70-х годов: «недопонял характера социалистической революции», «напрасно поставлен рядом с Есениным» (А. Макаров)[1]; «Маяковского для него как будто не существовало», «свободен… от груза поэтической культуры» (С. Залыгин)[2].
Такие оценки надо воспринимать в историческом контексте, то есть как своеобразные извинения-оправдания все понимающих людей за то, что П. Васильев плохо вписывался в берега социалистического реализма. Критик Ал. Михайлов в статье «Степная песнь» (1971) исподволь оспаривает эти и подобные им взгляды, доказывая на конкретном материале, что и классику знал-любил П. Васильев, и к так называемым «крестьянским» поэтам имел непосредственное отношение[3].
Тогда же критика выработала ставший теперь общепринятым подход к творчеству поэта. Вот как выглядит «Васильевский стиль» в интерпретации Ал. Михайлова: «оригинальнейший синтез классической гармонии и народно-поэтической свободы, пластики и мысли, густой материальной образности и лирической страсти»[4]. Мало что к устоявшейся формуле добавляют и такие широкомасштабные наблюдения, какие сделал в конце 80-х годов П. Выходцев, увидевший в поэзии П. Васильева соединение традиций Пушкина и Некрасова, Есенина и Маяковского[5]. Воистину: «оригинальнейший синтез»…
В 90-х годах прошлого века появились публикации о судьбе поэта[6], вышли в свет подряд нескольких книг его произведений с восторженными вступительными статьями[7] — все говорило о том, что началась «вторая Васильевская оттепель», опять связанная в немалой степени с политической ситуацией в стране, с переосмыслением 30-х годов и революционных катаклизмов в целом.
Людей, подобных С. Поделкову, верных памяти поэта во дни торжеств и годы забвения, до обидного мало. Зато появлялись спекулятивные попытки использовать имя Павла Васильева в современных тогда «литературно-политических играх». Например, на IX Всесоюзном совещании молодых писателей (1989) в семинаре критиков довелось услышать от одного из коллег, кстати, земляка П. Васильева, примерно такое мнение: поэт, мол, со своей «неуемной» революционной песней слишком уж громко «прозвенел»… Если «клеветники искусства» ставили ему в вину недостаточную революционность, то нынешние свободолюбивые отрицатели — чрезмерную.
Будучи излишне прямолинейными и социально заостренными, такие оценки не выдерживают первого же столкновения с текстами. Не говорю уже о том, что многие Васильевские произведения «перечитываются» заново с точки зрения нынешнего знания. Публикуются и совершенно неизвестные, хранившиеся в архивах, стихи, значительно углубляющие понимание его творчества.
Можно, конечно, надергать цитат и выстроить вульгарно-социологическую концепцию в духе современных «неистовых ревнителей». Но при этом только поменяются местами плюсы и минусы, а принцип — «кто не с нами, тот против нас» — останется неизменным.
Действительно, молодой поэт, юноша испытал на себе всю «прелесть» (т.е. искушение) утопических мечтаний, коими время манило в даль светлую его безусое поколение. Из стихов П. Васильева, особенно ранних, легко выбрать столько несбывшихся пророчеств, что с лихвой хватит на дюжину советских томасов моров. Но сила подлинного таланта — в быстротечности перехода от радикальных устремлений юности, готовой к самым необдуманным и решительным поступкам вплоть до самопожертвования за показавшуюся великой мечту, к пониманию сложности бытия, к тому состоянию, которое российский ученый И. Мечников определил как «жажду жизни». Вообще, он сделал чрезвычайно любопытное наблюдение: в истории человечества авторы радикальнейших самоубийственных теорий, как правило, — люди молодые. И если возможно говорить о мере таланта, гениальности, то в России она определялась именно тем, насколько быстро улетучивался из головы горячечный бред «наполеоновских» идей и происходило духовное возмужание художника, сознательно выбиравшего «народную тропу».
Внешняя событийная канва жизни при этом не всегда совпадает с духовным ростом. Вот и П. Васильев — гулена, путаник, любимец женщин, бродяга — создает в двадцать три года шедевр русской лирики советского периода — «Раненую песню», которая впервые опубликована только в 1988 году Г. Тюриным в молодогвардейском сборнике «Верю в неслыханное счастье». Через два года после «Раненой песни» в ту же ночь, что и знаменитое стихотворение «Прощание с друзьями», поэт напишет еще одно – «Я полон нежности к мужичьему сну». Ставшее достоянием читателей благодаря усилиям С. Поделкова в 1988 году («Литературная Россия», № 39), это и подобные ему произведения, отмеченные печатью многовековой народной мудрости, позволяют назвать Павла Васильева вестником нового Слова.
О том, что вместе с ним в русскую литературу вошло нечто значительное, невиданное, сулящее в будущем кардинальную перемену точки зрения на отечественную словесность и даже шире — на всю общественную жизнь, догадывались уже современники поэта, в первую очередь — Н. Клюев (называвший младшего собрата по перу не только «тигренком», но и хризопразом самоцветным) и С. Клычков. «С Васильевым в нашу поэзию пришла Азия, веселая и мужественная, звонкая и яркая, гостеприимная и жестокая» — эта характеристика С. Поделкова уже превратилась в каноническую и кочует из одной статьи в другую. Общим местом у критиков стали «азиатское дыхание», «восточная яркость» Васильевских стихов.
А между тем сами по себе такие определения немного дают для понимания оригинальности дарования П. Васильева. Строго говоря, хронологически П. Васильев вряд ли является первооткрывателем «азиатской темы» хотя бы потому, что к моменту его первой публикации во Владивостоке там жили и работали многие известные поэты.
Странным выглядит на фоне пристального внимания русских европейцев (Ал. Михайлова, С. Поделкова) к азиатской экзотике в стихах поэта и какое-то по-соседски будничное замечание сибиряка С. Залыгина: «Во всей Западной Сибири павлодарские степи, вероятно, одно из самых унылых и однообразных мест, но для Васильева это золотая россыпь»[8]. Правда, все сходятся на «силе плоти», ощущаемой в Васильевских стихах, а расходятся друг с другом при этом лишь в мере допустимого.
В принципе критику-европейцу, ориентированному и воспитанному на традициях русской классической школы, истоки которой в средней полосе России с ее неброскими красками, плавными ландшафтными переходами, сдержанностью чувств, психологически непросто войти в горячий азиатский мир Васильевской поэзии. Тому же Ал. Михайлову в степи и иртышских плавнях постоянно не хватает — парадокс! — воздуха, пространства; ему кажется, что стихи излишне перегружены живописными деталями, затушевывающими общий фон (например, в «Азиате» и «Мясниках»). К этому феномену еще вернемся. А пока отметим, что сибиряк-азиат С. Залыгин, выстраивая собственную концепцию, наоборот, отказывал поэту в праве на утонченную лирику и философичность.
В чем были схожи и «европейцы» и «азиаты» (отнюдь не всегда по своей воле), так это в выпрямлении художнического пути П. Васильева, в отсечении всего «лишнего» с точки зрения господствовавшей нормативной мысли, в замене простых и ясных когда-то понятий общеупотребительными эвфемизмами. Поэтому прокрустово ложе критических схем, даже таких необъятных (включающих, можно сказать, всю русскую литературу XIX — начала XX века от Пушкина до Некрасова и от Есенина до Маяковского), всякий раз приходилось П. Васильеву не по размеру, не проясняло до конца, в чем же суть того «оригинальнейшего синтеза» Васильевской поэзии, который всякий с ней столкнувшийся ощущал, но выразить равнозначно в критике не смог.
Как всякий большой художник, открывающий своим творчеством новую страницу отечественной культуры, Павел Васильев не укладывался в привычные рамки. Думается, что ныне совместными усилиями есть возможность приблизиться к постижению его загадки.
Давайте, почитаем стихи. Начнем с Ивана Бунина:
Помпея! Сколько раз я проходил
По этим переулкам! Но Помпея
Казалась мне скучней пустых могил.
Мертвей и чище нового музея.
Я ль виноват, что все перезабыл:
И где кто жил, и где какая фея
В нагих стенах, без крыши, без стропил,
Шла в хоровод, прозрачной тканью вея!
Я помню только римские следы,
Протертые колесами в воротах,
Туман долин, Везувий и сады.
Была весна. Как мед в незримых сотах,
Я в сердце жадно, радостно копил
Избыток сил — и только жизнь любил.
(«Помпея»)
Замечательный сонет! Как тонко передано живительное влияние древней античной культуры на усталую душу русского путешественника. Ключевыми тут являются слова «римские следы», они как будто связывают прошлое — «забытое»! — с нынешними чувствами героя. Помпея, которая вначале предстает мертвым музеем, в конце оказывается символом пробуждающейся к жизни молодости. Великолепный мастер, Бунин даже формально подчеркнул преемственность и обновление традиции: строфически – это более древний итальянский сонет, а рифмовка у него — английского, шекспировского — поздней сонетной формы. Написано стихотворение в 1916 году под впечатлением посещения тех мест.
Весной того же года не менее известный автор Константин Бальмонт побывал в Сибири. Вот его сонет «Сибирь»:
Страна, где мчит теченье Енисей,
Где на горах червонного Алтая
Белеют орхидеи, расцветая,
И вольный дух вбираешь грудью всей,
Там есть кабан. Медведь. Стада лосей.
За кабаргой струится мускус, тая.
И льется к солнцу песня молодая.
И есть поля. Чем хочешь, тем засей.
Там на утес, где чары все не наши,
Не из низин, взошел я в мир такой,
Что не был смят ничьей еще ногой.
Во влагу, что в природной древней чаше
Мерцала, не смотрел никто другой,
Я заглянул. Тот миг всех мигов краше.
Перед нами опять путешественник. Некий джентльмен в белой панаме, пополняющий коллекцию впечатлений, прямо цивилизованный первооткрыватель диких земель. В примыкающем по теме к «Сибири» сонете «Шествие кабарги» К. Бальмонт ударные последние две строки написал так: «В одном любовном запахе и рае Сибирь, Китай, Тибет и Гималаи». Но столь широкий размах не приблизил автора к глубокому постижению непохожести Востока и Запада. Автор лишь подчеркнул отличие: «чары все не наши». Насколько в первом, бунинском, случае видна органичность мысли и поэтических средств, настолько во втором ощутимо их несовпадение.
Кажется, что сонет как специфическая форма европейской поэзии, в какой-то степени воплощающая в себе строго рационалистический тип мышления, пронизывающий западную культурную традицию, плохо подходит для отражения жизни Востока. В определенной мере это так. Поэтому, вероятно, среди произведений П. Васильева совсем мало сонетов. Хотя один из них – дорогого стоит.
Затерян след в степи солончаковой,
Но приглядись — на шее скакуна
В тугой и тонкой кладнице шевровой
Старинные зашиты письмена.
Звенит печаль под острою подковой,
Резьба стремян узорна и темна…
Здесь над тобой в пыли многовековой
Поднимется курганами луна.
Просторен бег гнедого иноходца.
Прислушайся! Как мерно сердце бьется
Степной страны, раскинувшейся тут,
Как облака тяжелые плывут
Над пестрою юртою у колодца.
Кричит верблюд. И кони воду пьют.
Такой итальянский сонет «чистый» поэт- европеец, пожалуй, вряд ли написал бы. Здесь не просто точны реалии степной жизни, но они так сопряжены между собой, что возникает полотно без лишних и ложных красок. Фигура всадника — главный символ победы человека над степными просторами. Однако воссоздать цикличность, тысячелетнюю повторяемость материального освоения пространства в классическом сонете из-за инерции формы, требующей логического разрешения поэтического сюжета, автор не в силах. Хотя поэт и рисует в финале стихотворения плывущие облака, жилище кочевников — юрту, крик верблюда и водопой коней, т.е. сиюминутные, краткие и вечно возобновляемые картинки и действия, тем не менее, сам тип мышления, характер миросозерцания восточного человека в сонете передать трудно.
Полноте жизни, «духу Востока», сочности красок и запахов близка непрерывно ветвящаяся метафора. Как чуткий художник, П. Васильев это понимал. Поэтому-то в тех же двадцать восьмом — двадцать девятом годах пишется шутливое: «А я брожу с сонетами по свету», — и на полном серьезе говорится другу-азиату: «Я рос среди твоих степей, И я, как ты, такой же гибкий». Насыщенная, ветвящаяся виноградной лозой метафора, кажущаяся тяжеловесной иным критикам, является просто средством художественного воссоздания другой жизни.
Когда речь заходит о Востоке и Западе, о месте России, разговор чаще исчерпывается анализом полемики западников и славянофилов, а также их наследников — революционных демократов и православных демократов (термин критика П. Палиевского), под которыми подразумеваются представители так называемой «русской философской школы». А между тем с тех пор, как русские люди пошли «встречь солнцу», Азия все чаще занимала умы российского образованного общества. Но если в начале XIX века П. Чаадаев, введший триаду Запад — Россия — Восток в общественное сознание, судил о Востоке на основании отрывочных сведений, почерпнутых из разнообразных европейских переводных источников, а о Японии, например, со слов русского мореплавателя Василия Михайловича Головнина, находившегося в 1811—1812 годах в японском плену, то к концу XIX — началу XX века многие философы и литераторы, освоив Европу, устремились на Восток, географически понимаемый ими широко. Путешествуют Вл. Соловьев, А. Белый, К. Бальмонт, Н. Гумилев, И. Бунин и другие… Они стремятся вдохнуть жизнь в голые абстракции, подкрепить теоретические предположения реальными знаниями. У читающей публики подогревается интерес к японской поэзии усилиями таких крупных величин, как В. Брюсов и К. Бальмонт. Японские мотивы заметны в лирике Н. Гумилева, А. Белого, В. Хлебникова и других[9].
Предназначение Павла Васильева заключалось, обобщенно говоря, в том, чтобы «с востока» сказать слово о судьбах России. Ведь наряду с культурно-философским интересом к Востоку, наряду с «государственной» линией в решении «восточного вопроса» существовала линия народная, связанная с преданиями о поисках легендарного «Беловодья», «Белой Индии». Это цельно сочеталось с крепким стоянием казачества в православной вере. Ею были пронизаны быт, нравы, обычаи — с ней рождались, женились и умирали[10].
В стихах молодого Павла Васильева можно найти предостаточно отречений от старой веры, от прежнего уклада жизни; строк, порой граничащих с кощунством:
Пусть ты мне давала семью и дом,
Поила меня своим молоком, —
Я все ж тебя ненавижу.
(«Провинция-периферия»)
Он искренне пытался разорвать родовую пуповину, связывающую его с живительным источником, чтобы превратиться в сына «земношарой республики» — «одной грохочущей периферии».
Не вышло. Скоро наступило прозрение и покаяние. Правда, дошло оно до нас поздно. Но еще вчера не все простили бы П. Васильеву строки:
Вспоминаю я город
С высокими колокольнями
Вплоть до пуповины своей семьи.
Расскажи — что! Родина,
Ночью так больно мне,
Протяни мне,
Родина, ладони свои.
А как в эпоху беломоро-балтийской перековки прозвучали бы слова: «Мы не отречемся от своих матерей, // Хотя бы нас // Садили на колья»? И как поэт «смел» задаваться таким кощунственным вопросом: «Может быть, лучшего ребенка в стране // Носит в своем животе поповна?» Эти цитаты взяты из стихотворения «Раненая песня», написанного в 1933-м, а опубликованного впервые спустя пятьдесят пять лет.
С уверенностью можно сказать: в то время П. Васильев не просто «мнит», а действительно уже является художником, достигшим «уменья в искусной этой работе». Обратим внимание и на произведение, с которым читатели также впервые познакомились в сборнике «Верю в неслыханное счастье», где помещена и «Раненая песня». На первый взгляд — перед нами шуточная стилизация под лубок.
Прискакали два лыцаря к красотке,
У красотки вся квартера освещена.
Выставила им водки и селедки,
Полюбовника за дверь выставила она.
Звякали уздечками серебряными кони
На привязи. Огни потушил телеграф.
Дала красотка лыцарям по иконе,
Но полюбовник, «смертию смерть поправ»,
Вновь возвратился в обогретое место,
По-другому повернулось дело теперь:
Он ее жених, а красотка его невеста,
Дверь закрыта. Лыцари, выламывайте
напрочь дверь!
Не характерная для П. Васильева поэтика — предельная иносказательность, зашифрованность текста — дает возможность предположить, что стихотворение предназначалось к опубликованию с целью если не прямо, то хотя бы косвенно заявить о своей позиции. Дата написания — 1934 год. Теперь известно, что в 1934-1935 годы поэт создал «Песню о том, что сталось с тремя сыновьями Евстигнея Ильича на Беломорстрое», «Тройку», «Прощание с друзьями» и «Я полон нежности к мужичьему сну» — стихотворение, в котором П. Васильев клянется быть защитником всего русского трудового крестьянства, пухнущего от голода и выселяемого с родных мест. Наступила пора взять бывшему вольному казаку-кочевнику эту «сумочку переметную» на свои плечи. Тяжесть ноши увеличивали все большая духовная изоляция и усиливающаяся травля. Понятно: в такой атмосфере П. Васильев рассчитывал, что читатель-друг сможет правильно расшифровать смысл стихотворения, но при этом у критической дубинки не будет прямого повода для очередного удара по автору.
Наряду с датой написания ключевым оказывается название: «Песня юго-западных славян». Помимо того, что в тридцать четвертом небезопасно вообще было упоминать каких-либо славян, такое заглавие могло напомнить о знаменитых пушкинских «Песнях западных славян». И там и тут в основе лежат мистификации; и там и тут речь — о современных для обоих поэтов политических ситуациях. Через сто лет П. Васильев как бы прибавляет к пушкинскому циклу еще одну славянскую песню.
От П. Васильева и его современников некоторые вещи были еще не настолько удалены, чем от нас. Имею в виду христианский взгляд Пушкина на мир. За советские десятилетия мы до того «доизучали» нашего гения, что авторитетный исследователь В. Непомнящий предлагает вернуться к отправной точке: «Это христианство — как мировая религия, как вероисповедание (давшее нам, по мнению Пушкина, «особенный национальный характер»), как образ жизни, как учение (в том числе — о человеке), как система ценностей, «формализованная» в заповедях и Евангелии, как культура и, наконец, как несомненная историческая сила, вполне достойная того, чтобы учитывать ее в суждениях о Пушкине не менее, чем другие биографические, исторические, идейные, литературные и прочие факты и воздействия»[11].
Повторюсь: для верующих — это аксиомы. У Пушкина в цикле песен речь идет и о государственной, и о религиозной свободе славян, находящихся под игом иноверцев. Поэтому, когда в стихотворении П. Васильева рядом со строчкой: «Дала Красотка лыцарям по иконе», — возникает фраза: «Но полюбовник, — и затем в кавычках, что исключительно важно, — «смертию смерть поправ», — и далее по тексту, то христианин понимает, что кавычки здесь указывают на переосмысление адресата.
Использование христианских символов и формул стало обычным явлением в произведениях так называемой «освободительной литературы» и революционной песни. Чем достигался двойной эффект: умалялись чужие святыни и возвеличивались свои герои[12]. В этой традиции «жених» (и намеренно эмоционально сниженное П. Васильевым — «полюбовник») есть не кто иной, как демократ, революционер, обручающийся с невестой-Россией. Подобные аллегории опять же характерны в данной традиции[13].
Но важно отметить, что «полюбовник» в стихотворении П. Васильева предпринимает вторую попытку. Судя по тому, что финальный аккорд звучит: «Лыцари, выламывайте напрочь дверь!» — автор призывает славян освободить родину-Россию от какого-то ига, навязанного обманом.
Вряд ли Васильевскую мысль (не говоря уже о пушкинской) стоит трактовать вульгарно как жажду отмщения какому-то конкретному народу. Скорее здесь другое: к 1934 году для Павла Васильева стало ясно, что путь, по которому повели Россию «женихи»- богоборцы, — тупиковый.
Сама по себе, конечно, Васильевская «Песня юго-западных славян» лишь точка отсчета, некое оптическое стекло, в таком ракурсе преломляющее исходящие от «солнца русской поэзии» лучи, что они в ином свете освещают все творчество Павла Васильева. Здесь уместно напомнить отрывок из главы за февраль 1877 года «Дневника писателя» Ф.М. Достоевского: «А между тем знаете ли, господа, что «Песни западных славян» это — шедёвр из шедёвров Пушкина, между шедёврами его шедёвр, не говоря уже о пророческом и политическом значении этих стихов, еще пятьдесят лет тому назад появившихся. Факт тогдашнего появления у нас этих песен важен: это предчувствие славян русскими, это пророчество русских славянам о будущем братстве и единении. /…/ По-моему, Пушкина мы еще и не начинали узнавать: это гений, опередивший русское сознание еще слишком надолго. Это был уже русский, настоящий русский, сам, силою своего гения, переделавшийся в русского… Это был один из первых русских, ощутивший в себе русского человека всецело, вызвавший его в себе и показавший на себе, как должен глядеть русский человек,— и на народ свой, и на семью русскую и на Европу, и на хромого бочара, и на братьев славян»[14].
Культура славян формировалась тысячелетиями в русских равнинах, вдоль долин северных рек, в лесах и прибрежных зонах северных морей. Ее ярчайшим выразителем стал А.С. Пушкин, отдавший предпочтение русской мысли перед западной. История же европейской культуры Нового времени (в том числе и значительной ветви русской после «раскола») есть последовательное отрицание традиции, которое в ХХ столетии завершилось «отрицанием отрицания» — саморазоблачением рационалистической философии.
Русская же духовная культура, тяготеющая к динамической картине бытия, органично приняла в свое лоно русского азиата. Более того, она его ждала: «Интересно отметить, что святой Иоанн Кронштадтский также предсказал, что освобождение России придет с Востока»[15].
Бог даст — и настанет срок.
Примечания:
[1] Макаров А. Разговор по поводу… М., 1959.
[2] Залыгин С. Литературные заботы. Изд. 2-е. М., 1979. Статья о П. Васильеве «Просторы и границы» написана в 1966 году.
[3] Михайлов Ал. Степная песнь. Павел Васильев. — В кн.: «Портреты».— М., 1983. Статья написана в 1971 г.
[4] Михайлов Ал. Там же. С. 145.
[5] Выходцев В. Неуемной песней прозвенеть…— В кн.: Павел Васильев. Избранное. М., 1988.
[6] См., напр.: Куняев Ст. Клевета все потрясает. «Молодая гвардия», 1988, № 7; Поделков С. Ошеломляющая кисть мастера — «Литературная Россия», 1988, № 39; Кокошкин П. Он мало жил — «Дальний Восток», 1988, № 10; Черных С., Тюрин Г. Степное тавро. Детство и юность Павла Васильева — «Простор», 1989, № 1; Вялова-Васильева Е. Про меня ж, бедового, спойте вы — «Наш современник», 1989, № 8; «Я хотел бы потеплее распрощаться с вами…» (беседа с дочерью поэта) — «Комсомольская правда», 1989, 5 июля.
[7] См., напр.: Васильев Павел. Избранное. Предисловие П. Выходцева. М., 1988; Васильев Павел. Верю в неслыханное счастье. Вступительная статья Г. Тюрина. М., 1988; Васильев Павел. Стихотворения и поэмы. Серия «Поэтическая Россия». Предисловие С. Поделкова М., 1989.
[8] Залыгин С. Там же. С. 125.
[9] В кн.: Взаимодействие культур Востока и Запада. М., 1987.
[10] См., напр.: Русская свадебная поэзия Сибири. Новосибирск, 1988; Багизбаева Μ.М. Фольклор семиреченских казаков. Алма-Ата, Ч. I, 1977; Ч. II, 1979.
[11] Непомнящий В. Сетования и надежды — «Вопросы литературы», 1989, № 4, С. 189-190.
[12] Достаточно вспомнить хорошо всем известные «Вы жертвою пали в борьбе роковой», «Смело, товарищи, в ногу!» Л.П. Радина, «Варшавянка», «Беснуйтесь, тираны» Г.М. Кржижановского, «Песню пролетариев» А.Я. Коца и многие другие.
[13] Усложненный вариант этой аллегории можно видеть, например, в комедии Н.Г. Чернышевского «Мастерица варить кашу», поставленной впервые на сцене театра политкаторжан — товарищей писателя по ссылке.
[14] Достоевский Ф.М. О русской литературе. М. 1987, С. 247.
[15] Сурский И.К. Отец Иоанн Кронштадтский. Белград, 1924, Т. 2. С. 24.
АНДРЕЙ ХВАЛИН,
Владивосток-Павлодар-Москва
1990-2019 гг.